Предсмертные откровения начальника томских чекистов: «Я успокаивал себя тем, что Москве виднее»

2021-11-13 10:00:54
Источник: https://tayga.info/173362

Томский активист Денис Карагодин, расследующий убийство своего прадеда во время массовых репрессий 1930-х годов, опубликовал предсмертные записки начальника томского городского отдела УНКВД по Западно-Сибирскому краю (позже — по Новосибирской области) Ивана Овчинникова.

25 июля 1937 года в Новосибирске прошли совещания, посвященные организации массовых репрессий. Их провел комиссар госбезопасности СССР 3-го ранга, начальник УНКВД по Западно-Сибирскому краю Сергей Миронов. После них в регионах Сибири началась «операция».

Тайга.инфо перепечатывает фрагменты записок Ивана Овчинникова, которые раскрывают, как чекисты на местах были вынуждены проводить массовые аресты и расстрелы. Он написал их уже в заключении, где находился по обвинению в призывах к свержению Советской власти (ч. 1 ст. 58−10 УК РСФСР). Его обвинили в неправомерных арестах.

136472«Надо найти место, где закапывать трупы»

Я прошу учесть, что эта массовая операция началась в Томске после приезда Миронова из Москвы, после проведения им оперсовещания, на котором он зачитывал постановление ЦК и сказал «лимиты», что на этом совещании присутствовал [первый секретарь Западно-Сибирского крайкома ВКП(б), а затем Новосибирского обкома Роберт] Эйхе, который в то время был для нас маленьким божком; что Эйхе возглавлял тройку; что по линии союзной прокуратуры за подписью [прокурора СССР Андрея] Вышинского были аналогичные директивы; что упрощенный метод следствия не только был указан Мироновым, но и указан в директивах Союзной прокуратуры; что о лимитах знала прокуратуры; что в Томске большинство дел прокурор [прокурор города Николай] Пилюшенко рассматривал ранее [и] утверждал ранее, чем я <…>; что весь ход операции в Томске был в точном соответствии с указаниями УНКВД, которые были показаны в порядке примера работой [высокопоставленного чекиста Михаила] Голубчика; что, следовательно, говорить об особо отягчающих мою вину обстоятельствах никак нельзя, если не ставить себе предвзятую цель — привести всю дробь нарушений революционной законности в Томске и районах Томского сектора к одному знаменателю — ко мне, и, сознательно обходя виновность следователей, сознательно игнорируя директивы Москвы и УНКВД того времени в целях наказания, в целях возмездия за нарушение рев. законности, продиктованное и показанное примером сверху, — принести меня одного в жертву.

Будучи в Москве, я имел возможность убедиться, что эта операция в гораздо более худших условиях проведена была везде по всему Союзу, причем, с применением таких методов в следствии, которые мне и не снились во сне. Тогда была другая обстановка, обстановка, созданная УНКВД, в которой я лично иначе действовать не мог. Будь на моем месте Петров, Сидоров, сделали бы то же самое.

В самом начале мне казалось, что операция незаконна, но после ссылки Миронова на решение ЦК я гнал эту мысль из головы как антипартийную, тем более что, как я узнал, все указания по операции исходили от [наркома внутренних дел Николая] Ежова, секретаря ЦК ВКП(б), председателя КПК ВКП(б). Операцию благословил Эйхе, кандидат в члены политбюро.

Скажу больше: у меня с приездом [на тот момент помощника начальника отдного из отделов УНКВД по Западно-Сибирскому краю Михаила] Голубчика в Томск была мысль уйти от операции — сделать самострел — ранить себя, как бы нечаянно, и лечь в больницу, но я эту мысль гнал из головы, ибо считал это дезертирством с поля боя с контрреволюцией. Но я горячий по натуре человек, фанатично преданный делу, и в авангарде всегда привык быть в передовой цепи, в гуще дела.

Поэтому эту мысль я тем решительнее гнал из головы, чем настойчивей [замначальника УНКВД по Новосибирской области Иван] Мальцев внушал нам, что: «Партия и правительство дали нам срок, в который мы должны коротким ударом очиститься от врагов», и что: «Если это не будет сделано, то вы окажетесь сами врагами». Ни я, ни аппарат, никто, разумеется, не хотели быть врагами партии и Советской власти и делали то, что приказывали.

В Томске я не выдумал от себя ничего, что бы противоречило указаниям УНКВД. В такой спешке, в такой горячке, какая была, конечно, неизбежны ошибки.

Все зависело от честности следствия и следователей, ибо сам я лично не имел возможности проверять следователя, на этом сидели Романов, Великанов, Ту<...>, Лизачевский, Коркин, Карташев, а в районах начальник РО и прокуратура. Томский прокурор Пилюшенко, который, как и я, санкционировал аресты, просматривал и утверждал дела за всю операцию, был арестован и вами освобожден.

Как же получается?

Я с ним работал, делил ответственность за операцию, он не сделал ни одного мне замечания по делам, и… он на свободе, а я один, без следователей, сделан козлом отпущения.

Странно, более чем странно.

Роковую роль непротивления <…> в операции для меня сыграли не только ссылки на директивы партии и правительства, не только то, что прокуратура занимала в этом вопросе аналогичную с УНКВД позицию, но и то, что уже в начале операции до меня дошли слухи, что в Прокопьевске на меня тянут материалы, как на участника контрреволюционной правотроцкистской организации, а позднее, как на польского шпиона.

Я понимал, что меня взяли на прицел, что под меня подбивают клинья, что отказаться в этот момент от проведения операции, не выполнять директивы [замначальника УНКВД по Новосибирской области] Мальцева будет означать ни что иное как открытое выступление против Ежова, а следовательно, против ЦК, что это будет ни что иное как открытое с моей стороны проведение контрреволюционной линии на практике.

Так я думал тогда. К тому же, в Томске и в районе было такое засилье контрреволюции, она так активно себя проявляла, что я самым серьезным образом думал и считал работу и линию свою правильной.

Следователь Целков сказал мне однажды во время моего допроса, что, вот, мол, если бы тебя арестовали при Ежове, ты сейчас был бы уже на свободе.

Может быть, но разве можно было тогда допустить мысль о том, что Ежов враг, когда ему курили фимиам и пели восторженные [оды] <…> со страниц всех газет, на собраниях, и называли даже Маратом нашей революции.

В том и трагедия, что тогда вся страна была охвачена психозом особого уважения к Ежову.

Поэтому как я мог подумать тогда о том, чтобы противиться и не выполнять указания УНКВД, которые отражали, на мой взгляд, тогда линию Ежова.

<…>

И тем не менее, когда я увидел, что меня самого хотят превратить в шпиона, во врага, — я демонстративно бросил работать. Это было в апреле 1938 года.

Скажу, что тройка в составе Эйхе — кандидата в члены политбюро, [Игнатия] Баркова — крайпрокурор и нач. УНКВД [по Новосибирской области Григория Горбача] - тройка эта, разбиравшая дело без замечаний и выносившая 80−90% приговоров к ВМН [высшей мере наказания], действовала на наше и мое в частности сознание очень резко, создавая впечатление, что эта операция вызвана соображениями так называемой высокой политики, понимание которой не для нас — маленьких людей. Так я думал тогда.

158559

И здесь я не могу не сказать о той оперативной «философии», которая тоже, как символ веры, вбивалась нам в голову с приездом Миронова в УНКВД. Если до него, как я сказал выше, господствовали «локальные» теории, то есть установки на вскрытие мелких, не связанных между собой в масштабе края и СССР контрреволюционных групп, установки на уважение к партруководству, к активу, к запрещению трогать чле[нов] партии без ведома и решения горкомов и райкомов, установки противодиверсионной профилактики и помощи хозяйственному руководству в деле выполнения планов, то с приходом Миронова всем этим установкам дали по шапке, а носителей этих взглядов объявили оппортунистами и чуть ли не предателями.

<…>

Миронов заявил, что нет и не может быть локальных контрреволюционных образований, все враждебные партии силы внутри стран — от эсеров, меньшевиков, кадетов, монархистов, б[ывших]/людей, кулаков и кончая агентурой иноразведок и троцкистов — все это слилось и составляет единый фронт, и поэтому в работе разговор может быть только о контрреволюционных организациях в масштабе СССР или, в крайнем случае, в масштабе края.

<…>

И вот, в апреле или мае 1937 года, когда я был на докладе в УНКВД, Миронов дает мне задание арестовать 20−30 бывших белых офицеров и вырываться следствием на РОВС [Русский общевоинский союз]. Я тогда еще был новый человек в Томске, сам вел дело, меньшевиков (очень интересное и реальное), находился во власти убеждений, вытекающих из инструкции ЦК и СНК от 8 мая 1933 г. и побоялся остаться на эту операцию, а поэтому по приезде в Томск ее не провел.

Ну — думаю я себе — возьмут тебя, раба божьего, сейчас, и в подвал, и поминай как звали

Не провел потому, что к этому времени я еще не успел изучить материалы ГО, не успел изучить обстановку в Томске, словом, побоялся провести эту операцию.

Тогда в июле 1937 года приезжает в Томск Миронов и набросился на меня: «Оппортунист, это не работа, это предательство, это измена…», — кричал он на меня. — «Я тебе припомню твои троцкистские связи в Прокопьевске», — продолжал он кричать на меня, стуча кулаком по столу.

Я сидел ни жив ни мертв. Ну — думаю я себе — возьмут тебя, раба божьего, сейчас, и в подвал, и поминай как звали.

«Может быть, я действительно не так делаю, может быть, сейчас не надо считаться с тем, доведена до конца разработка или нет, а делать так, как ранее говорил Миронов, то есть арестовывать по зацепкам и следствием рваться на большие контрреволюционные организации», — думал я.

А мы в то время вели дело меньшевиков и вступили в дело по правым, в разработке были подготовлены к ликвидации интересные дела, «Аристократы» и другие. «Собрать партсобрание» приказал Миронов, и вот на партсобрании он в том же тоне потребовал разворота арестов, обозвав нас оппортунистами.

После его отъезда я ликвидировал две разработки: «Аристократы» и «Сапожники».

По «Аристократам» мы получили очень интересные, вполне реальные показания на большую контрреволюционную организацию ровсовского [движения]… По «Сапожникам» — получили очень интересные реальные показания по [Польской организации войсковой] ПОВ (по мелким шпионам). Миронов после этого успокоился и не ругался, не грозил, но когда в июле месяце 1937 года он приехал из Москвы с установками на массовую операцию, все же не доверял мне, назначил в Томск начальником сектора — [Михаила] Голубчика. Так началась операция.

Надо сказать, что Томск — это особенный город во всем СССР.

Томск — это ворота в Нарым, через которые проходила вся ссылка в Нарым и ее обратное движение, оставляя на связи [так в документе], явочные квартиры и прочее.

Томск — это город административной и политической ссылки эсеров, меньшевиков, б/людей, троцкистов, перебежчиков, начиная с первых лет Советской власти и до 1937 г. включительно.

Здесь в 1937 году были в ссылке два члена ЦК эсеров, другие крупные эсеры и меньшевики. <…> Здесь сидела целая колония дашнаков с членом ЦК во главе, грузинские меньшевики <…>

Здесь были сильнейшие в России троцкистские организации в ВУЗах, и недаром Томск считался родиной сибирского троцкизма; здесь жила масса польских, эстонских, латвийских перебежчиков; здесь в великом множестве жили нац. элементы — поляки еще со времени царской ссылки и другие; здесь, словом, был, жил и действовал такой огромный конгломерат контрреволюции, что прямо меня брал некоторый ужас.

Ведь известно, что ни одно предприятие не выполняло план, колхозы были вдребезги разложены, даже в таких местах, как дом-музей КИРОВА, сидел и управлял бывший бандит, офицер-семеновец, отбывший наказание в лагерях.

В 1937 году были открытые контрреволюционные выступления, вплоть до выпуска контрреволюционных листовок.

Вот что такое город Томск.

Тогда же печать центра подняла резкую кампанию против врагов народа. Краевая печать ей вторила. И я не могу не привести случая с [секретарем томского горкома ВЛКСМ Робертом] Спрингсом (брат известного геолога Карла Спрингиса, открывшего рудные месторождения Колымы — прим Тайги.инфо).

Он — секретарь Томского ГК ВЛКСМ, член ВКП(б); он возглавляет организацию ВЛКСМ в 7000 человек. И вдруг в передовой газеты «Советская Сибирь» (печатный орган Западно-Сибирского крайкома партии — прим. Тайга.инфо) я читаю, что он — враг народа, террорист и т. д., а Спрингис в это время работает. В какое, подумайте только, положение был поставлен я и ГО НКВД. Краевая газета утверждает, что Спрингис враг народа, а он работает и возглавляет 7000 комсомольцев, и в ГО НКВД никаких на него материалов.

Из УНКВД угрозы: «у вас плохо „с борьбой по правым“. Смотрите…»

<…>

По массовой операции моя линия не трогать средняка, и это я твердил аппарату каждый день, предупреждал против «липы». Я считал и до сих пор считаю свою линию в работе по Томску для того времени, при тех требованиях — правильной. На деле же получилась, как сейчас выяснилось, масса ошибок и явно нехороших дел, в которых, однако, виноват не один я, а и многие другие.

<…>

Аресты бывших членов ВКП(б), исключенных за связи с троцкистами, были, и не всегда на основе достаточных материалов. Это верно, но тогда была такая линия УНКВД.

Годами при Ягоде не разрабатывали троцкистов, не ориентировали на это, совершенно не ориентировали на разработку правых, до 1937 года не было на правых никаких разработок (что я и застал в Томске), а тут как с ума сошли, потребовали и стали кричать: «Давай правых!» И не только стали кричать, но и грозить — нам, районным работникам, в частности, мне.

Потребовали вырваться следствием на правотроцкистские организации и для этого арестовывать больше и путем допроса, без агентурных материалов, добиваться вскрытия правотроцкистских организаций.

И это было повсеместно, в Новосибирске, в Москве, в других городах. Разница только та, что в Томске я не допускал тех резких тяжелых методов физического воздействия на арестованных, о которых слышал и которые видел сам в Москве в 1939 г.

А установки Мальцева в декабре 1937 г. Он говорил: «Арестуйте больше, следствием разберетесь: кто виноват, пойдет, а кто не виноват — освободите, завербуйте в сеть»; и сам указал, кого арестовать.

Вот ведь почему так получилось.

Не надо забывать и тот психоз, который охватил тогда все парторганизации, когда исключали направо и налево с ярлыком «враг народа» по малейшему поводу.

Это было что-то стихийное и в эту стихию, под законы этой стихии попали даже крепкие головы, не устояли и они.

<…>

Я понимаю свою ошибку в работе не хуже вас, но эта ошибка — не результат моей злой воли, она — продукт оперативного сознания, того проклятого времени.

Продукт московских и новосибирских установок, которые мне казались правильными, вернее, не имел права и смелости считать их неправильными, ибо таков был дух времени, воплощенный в знаменитых «Ежовых рукавицах».

<…>

В отношении 141−142 человек, которые якобы неправильно арестованы и осуждены тройкой, которые потом были освобождены.

Надо учесть, что это по всему сектору, а за аресты и дела в районах отвечали начальник ГО и прокурор; что дела по этим лицам вел не я, а следователи; что для ареста тех из них, кои принадлежат Томскому району и городу, мне были кем-то из работников ГО даны материалы, на основании которых я утвердил арест; что этот арест санкционировал прокурор; что прокурор рассмотрел дела и нашел, что их можно направить на тройку, — утвердил их; что ни один из следователей по этим делам не может доказать, что я заставил его сфабриковать дело; что мне казалось тогда, что сумма материалов в деле вполне достаточна и отвечает требованиям УНКВД; что я, следовательно, несу ответственность за то, что был введен в заблуждение следователями и старшим следственной группы или начальником РО. Если сейчас подходят к тем делам строго по УПК, то почему, спрашивается, следователи по этим делам поставлены в сторону от ответственности? Разве неизвестно, что по УПК и УК — полную ответственность за дело несет следователь.

152250

Таким образом, за 141−142 человек я должен отвечать вместе со следователем и прокурором или же совсем не отвечать, а если отвечать, то где тут «злоупотребление властью», да еще «при особо отягчающих обстоятельствах»?!

Согласитесь, что в данном случае вы тоже выполняете директивы Москвы: привлечь к ответственности только начальственный состав, а следователей освободить от ответственности.

Но перед законом все равны, и нельзя прокуроров и следователей превращать в девочек, которых обманул злой обольститель — начальник ГО НКВД.

Я говорил вам же, что в этой горячке, в этой спешке ошибки были неизбежны. Все зависело от честности следователя. А я неоднократно предупреждал всех, и начальников следственных групп в особенности, не липовать. Это могут подтвердить. Ошибки были неизбежны еще и потому, что такую операцию заставили проводить без всякой подготовки.

Надо было бы готовиться к ней несколько месяцев, а тут дали 2−3 дня, как же тут было не допустить ошибок?

Начальник ГО в этой большой операции стал очень маленьким человеком, зависимым от честности следователя, проверить которого он не имел возможности. И в моем деле вышел парадокс: все следователи честные, а один начальник ГО — злодей.

Странно…

<…>

Говорят, что я запугивал парторганизацию ГО и требовал, чтобы заканчивали 5−7 дел в сутки на человека. Допросить секретарей парткомов — Воинстинова, Иванова и Щербинина — и вы увидите, что это ложь. Да это секретари, которых не запугаешь, которые сами могут прижать начальника как следует.

Найдите, кого конкретно запугивал, и кто заканчивал по 5−7 дел. Не найдете.

Я считаю, что методы следствия в Томске были более гуманитарными, чем в УНКВД, чем в Москве, чем в других городах.

Да, стойки (выдержка подследственного без сна — прим. Тайги.инфо) к очень ограниченному кругу лиц по правым применяли, но ведь это детский лепет по сравнению с тем басом тяжелых физических избиений, которые были в Москве и даже в УНКВД.

Как можно обвинять меня в этом, если даже в 1939 г. в Москве я был свидетелем очень тяжелых физических воздействий на арестованных.

Но главное не в этом даже, а в том, что и мне, и другим арестованным следователи заявляли, что им это разрешено и ссылались при этом на ЦК и правительство. Это было в Москве в 1937, 1938 и 1939 гг. В Томске не били, я не допрашивал, не кричал, не издевался.

И стойки арестованных стали практиковать только при Пучкине, который ездил в СПО УНКВД и перенял это, а я не стал препятствовать.

Примеры, говорят, сильнее правил, а для меня авторитет решений ЦК, пример поведения таких людей, как Ежов, был выше авторитета УПК.

Приехал из Москвы, из НКВД-центра Соколов (бывший начальник оперпункта в Томске), говорит: «Бьем, сам Ежов в Лефортово допрашивает и бьет, я тоже на допросе бил». Приехал из УНКВД НОСОВ, говорит: «У нас стойки по 100 часов, упадут, обольем водой — опять стой». Приехал [помощник Овчинникова Иван] Пучкин мой из УНКВД, и я согласился на стойки. Хотя это противно мне до омерзения по морально-нравственным убеждениям.

В Москве, во внутренней и Лефортовской тюрьмах в 1939 г. я видел сам и слышал о стойках по 72−100 часов, избиении резиновыми дубинками и палками по всем частям тела и по голым пяткам, и «мат», и ругань, и всякое другое, что мне не снилось и во сне.

Со мной в камере сидел рабочий Родиков — имеет 40 лет рабочего стажа старик, и его держали в Лефортово и били, завалив по этому делу союзного агента.

И эти методы следствия, вернее, необходимость их, противоречившие не только гуманизму, но и науке следствия, — эти методы следствия были и остаются для меня загадкой.

И что интересно: прокуратура, суд — все это знали и тоже считали в порядке вещей.

Я очень и очень жалею, что тогда в Томске перед началом операции не пустил себе пулю в лоб

Для меня большей загадкой остается то, что эти методы следствия я видел в 1939 г. и что меня обвиняют за такие методы, которые по своей мягкости не идут ни в какое сравнение с практикой Москвы 1937−1938−1939 гг., что…

Да стоит ли говорить…

Скажу только, что я проклинаю свою судьбу, которой угодно было сделать меня в это время при Ежове начальником ГО. Я не нахожу слов для выражения горечи и укора себе за то, что не послушался голоса инстинкта, а в силу привычки принимал на веру все, что исходило из УНКВД, что верил своим работникам, считая их неспособными на подлость.

Я очень и очень жалею, что тогда в Томске перед началом операции не пустил себе пулю в лоб, мысль о чем тогда у меня возникала и которую я гнал из головы как антипартийную.

Я — органический, по моральным убеждениям, противник всякой «липы»; я, считавший методы физических воздействий на арестантов достоянием средних веков и противным моим нравственным правилам; я — не ударивший в жизни ни одного человека и до брезгливости питавший отвращение к таким методам следствия; я — убежденный сторонник нормального по всем статьям закона следствия, следствия на научных основаниях; я — никогда не подвергавший аресту людей без достаточных оснований — я был поражен установками на размеры операции, на упрощенный порядок следствия, на методы вскрытия правотроцкистских организаций и т. д., — я переживал тогда жуткие минуты страшной внутренней борьбы, примирял свою совесть и рассудок, не согласные с этой операцией, с необходимостью выполнения долга службы, диктуемого сверху, со ссылкой на Москву, но бороться с этой линией УНКВД не смел, так как думал, что раз Москва требует — значит, так надо; значит, я оперативно и политически отстал, не вижу того, что видно с Московской колокольни, на которой сидел Ежов.

А ведь Ежов — это не только нарком НКВД, это для меня был, прежде всего, секретарь ЦК и председатель комиссии партийного контроля.

Это, как говорится, не фунт изюму.

Все ссылки на него в УНКВД я понимал, прежде всего, как ссылки на указания ЦК ВКП(б).

<…>

Я сам, вконец издерганный УНКВД, уже в апреле 1938 г. решил демонстративно бросить работу, о чем и подал рапорт, а с 1 апреля ушел из ГО.

УНКВД не дали нового начальника ГО и работа ГО стала разваливаться.

<…>

В этом развале, который произошел после меня, виновато УНКВД.

<…>

Я не причисляю себя к числу «механических людей»; я давно приучил себя и свой ум рассматривать явления чекистской работы, как и вообще все другие явления, с общегосударственной, с общепартийной точки зрения и, признаю, не понимал тогда, чем вызвана эта операция и по правым, о которых до этого ничего не было слышно, и по другим линиям.

Я успокаивал себя тем, что Москве видней, значит, так нужно, а не иначе, и, получив приказ: «В атаку на врага», был подхвачен стихией и несся вместе с другими, как несутся командиры и бойцы в последней решительной атаке, не сознавая точно, куда, почему и зачем они несутся.

Как и в атаке, сознание мне говорило, что в этот момент отступать или замедлять движение — измена и меня свои же пристрелят.

Подготовил Ярослав Власов

Полный текст записок доступен на сайте Дениса Карагодина